«Тексты лишь в малой степени созданы существами из плоти и крови»
Александр Жолковский — филолог, профессор Университета Южной Калифорнии, автор блистательных структуралистских разборов Толстого, Пастернака, Зощенко и создатель провокативных эссе-виньеток, в которых вот уже несколько десятилетий выводит своих знакомых — от классиков XX века до знаменитых учёных. В издательстве «Новое литературное обозрение» вышла его новая книга «Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа». Игорь Кириенков расспросил Жолковского о том, каково это — преподавать русскую литературу в Америке 2020 года, чему филологи могли бы научиться у биологов и какие сюжеты занимают его сейчас.
Весной не стало Эдуарда Лимонова — вашего давнего знакомого и героя ваших разборов; в виньетке «В хронологической пыли» вы вспоминаете, как способствовали публикации 85 доселе неизвестных его стихотворений. Какого Лимонова вы храните в памяти — «первоклассного писателя», «дерзкого политика» или «самолюбивого реакционера»?
Прежде всего, конечно, замечательного писателя — поэта и прозаика, до какой-то степени и смелого политика, менее всего — капризного реакционера. К этим трём категориям я бы добавил ещё очень живого и свободного человека — моего знакомого, временами приятеля. И подчеркнул бы, что всё это были ипостаси единой личности. Чтобы писать так, как он, надо было быть таким, как он, быть им, и он смолоду ковал эту бесстрашную личность. Чем, кстати, отчасти повлиял на меня — на мои, может быть, не столь радикальные и успешные попытки выдавливать из себя совка.
Насколько это вообще здоровая для науки ситуация — когда исследователь приятельствует с тем, о ком пишет?
Вопрос резонный. Желание познакомиться лично с объектами моего восхищения, а там и научного внимания мне, бесспорно, присуще и кажется естественным. (Кстати, в этой связи очень интересна рецензия Михаила Ямпольского на книжку моих рассказов «НРЗБ» [1991], озаглавленная «Эмиграция как филология», есть на моём веб-сайте.) Я радуюсь знакомству с теми, о ком писал или пишу. И это не только лестно для меня, но и полезно для исследования: ведь в том, в чём применительно к классикам мы опираемся на мемуарные свидетельства, применительно к живым знакомцам можно исходить из непосредственных собственных впечатлений.
Но не хочу показаться придающим чрезмерное значение личности авторов (а я и так уже подал к тому повод словами о личности Лимонова). Как истый структуралист, главным я считаю анализ текстов и всегда помню, что они лишь в малой степени созданы этими существами из плоти и крови, жившими по такому-то адресу и пившими такие-то марки вин. А в гораздо большей — обитателями Парнаса, собеседниками других поэтов, работниками института литературы.
Но более серьёзная проблема, которую вы, наверное, имели в виду, состоит, конечно, в опасности подпасть под искажающее влияние личности исследуемого автора, а то и вообще уклониться от объективности ради поддержания дружеских отношений. Тут необходима постоянная бдительность. Ситуация отчасти облегчается тем, что наука, которую я, по слову Ипполита Матвеевича, представляю — литературоведение, поэтика, — по своим задачам существенно отличается от литературной критики. В критике важнее всего оценка, одобрение/неодобрение рецензируемого текста, в литературоведении — его научный разбор. Конечно, и тут есть опасность побояться задеть автора, и потому надо держать ухо востро и порох сухим.
У меня конфликтов с исследуемыми знакомцами вроде не случалось. Впрочем, оглядываясь назад, должен признать, что писал о них — и знакомился с ними — именно потому, что их произведения мне нравились, и значит, особой почвы для трений и не было. А писал я о людях вполне с характером — Лимонове, Соколове, Аксёнове, Искандере, Окуджаве, Гандлевском, Кушнере, Лосеве, Седаковой, Слепакове.
Но в принципе конфликт интересов не исключен. Можно вспомнить, что Ахматову так сильно оскорбил анализ её поэтики Эйхенбаумом (вполне уважительный и с тех пор давно признанный образцовым), что она раззнакомилась с исследователем, и он надолго зарёкся писать о ней. Обратный случай — когда друзья, родственники и литературные однопартийцы писателя (той же Ахматовой, Хлебникова, Маяковского) создают его беспрекословный культ, обрекая свои сочинения о нём, в том числе научные, на фатальную пристрастность.
Из курьёзных случаев: как-то мне пришлось говорить о поэтическом мире Зощенко в присутствии моего былого учителя Вяч. Вс. Иванова, который лично знал многих писателей и любил на это ссылаться. И однажды, когда я дошёл до пузырей земли и заговорил о теме страха у Зощенко, он немедленно возразил: «Я знал Зощенко, он был очень смелым человеком».
Если попытаться как-то лаконично сформулировать расхожее представление об Александре Жолковском, то среди первых на ум придут слова «десакрализация» и «деконструкция властных стратегий письма» — причём больше всего от вас достаётся интеллигентским кумирам вроде той же Ахматовой. Есть ли ещё, говоря по-лимоновски, священные чудовища, которых вам бы хотелось сбросить с пьедестала?
Бороться с расхожими представлениями — дело столь же безнадёжное, как плевать против ветра. Молва выхватывает только самое поверхностное и скандальное. Но вам — как любимому сыну лейтенанта — скажу, что этими установками моя деятельность вовсе не определяется. В науке главный стимул — любопытство, желание узнать, что там у него внутри, как же всё-таки сделана «Шинель», каковы инварианты исследуемого автора. Это естественно ведёт к отказу от расхожих представлений, обычно просто недалёких (согласно так называемому закону Парето, человеческие усилия на 80% бесплодны), а часто — сознательно и упорно культивируемых ложных. Хочется узнать и сообщить правду, а она, как водится, глаза колет.
Подчеркну, что речь не идёт о какой-то направленной враждебной атаке на авторитеты. Я с давних пор люблю и изучаю поэзию Пастернака, посвятил этому десятки работ, среди которых есть и «десакрализующая» — разбор третьего фрагмента «Волн» как гениального поэтического воплощения коллаборационизма. В результате статья не очень популярна. Пришёл я к такому пониманию и анализу далеко не сразу. Найти правду вовсе не легко, но говорить её таки да, приятно, хотя и невыгодно.
А бывают ли у вас противоположные импульсы: восстановить литературную справедливость, вывести какого-нибудь недолюбленного гения под юпитеры читательского внимания?
Импульс хороший, и у него хорошая традиция. У меня таких особо дерзких «воскресительных» работ вроде нет, но я убеждённый продолжатель изучения «малой ветви» русской литературы, — в частности, творчества Лескова (у меня есть две статьи о нём) и Кузмина (в соавторстве с настоящей специалисткой — моей женой Ладой Пановой). Я, наверное, первым из серьёзных литературоведов занялся Окуджавой (за что меня тогда же похвалил Михаил Гаспаров), Лимоновым, Рыжим, Слепаковым. Занимаясь Бабелем, мы с Ямпольским перенесли акцент с двух его стандартно знаменитых циклов, конармейского и одесского, на дотоле не выявленный в качестве особого цикла круг металитературных вещей (в частности, на «Справку»/«Мой первый гонорар» и «Гюи де Мопассана») — своего рода портрет художника в юности. Ещё я люблю разбирать и вводить в научный оборот «несолидные» тексты — пословицы, анекдоты, остроты, театральные репризы, киносериалы, пирожки, порошки, сейчас занят разбором сетевого двустишия в жанре «две девятки» («мань это просто серенада / снимать штаны пока не надо»). Добавлю, что Мандельштамом я начал заниматься, когда это была запретная тема, и первую свою статью о нём я контрабандно напечатал за границей, в Иерусалиме. Тогда и Мандельштам нуждался в «воскрешении».
Принято считать, что филология — безнадёжно кабинетная наука, но ваш лирический герой не производит впечатления зануды, который по плечи ушёл в любимые тексты; ваши виньетки полны самых разнообразных — туристических, гастрономических, сексуальных — переживаний. Как в вашей жизни сочетаются литературоведение и гедонизм; или, иначе, — педант и плейбой?
Аллитерация на «п» отличная, но полагаю, что я не то и не другое. Вы опять, — разумеется, провокационно — отталкиваетесь от расхожих мнений. Ну куда мне до плейбоя?! И какой же я педант, когда я весь такой вызывающе неконформный?!
Говоря более серьёзно, никакого противоречия между наукой и гедонизмом нет. Наука — дело по сути весёлое (вспомним Ницше), радостное — узнавать и понимать то, чего до тебя никто не знал и не понимал.